Михаил Горбунов - Белые птицы вдали [Роман, рассказы]
И в это время перед Марийкой встало лицо Зинаиды Тимофеевны — мама нежно и печально смотрела на Грицька, на его невесту, но глаза ее были как туманом подернуты: то ли через гряды лет видела она себя с папой, то ли думала о том, что юность не вечна, каждому отпущена своя доля и неминуемо приходит испытание — на любовь и на верность…
Ой сосенка литом и зимой зелена,Ой, сосенка литом и зимой зелена.Молодая дивчинонька не весела,Молодая дивчинонька не весела… —
упрекали женщины невесту, но как ей было быть веселой, когда покидает она навсегда отчий кров, оставляет свои цветы в саду. Ничего не могла сказать она в свое оправдание, и за нее отвечали ее подруги, и рвалась меж стен родной хаты девичья печаль:
Ой, вставай, моя матинко, раненькоТа полывай рутую мяту частенько…
Но дело было сделано — свадьба шла из хаты. Сваты Артем и Иван, обнявшись, тяжело топали сапогами:
А це ж тыи чеботы, що зять дав,Та за тыи чеботы дочку взяв,Чеботы, чеботы вы мои,Наробыли клопоту вы мени…
И тут стеной пошли на свадьбу невестины соседи — как же так: на глазах выросла красавица птица — и уводят ни за что ни про что. Кто-то прибежал с кулем соломы, ее рассыпали на утоптанный снег, поднесли спичку — встало пламя поперек жениху и всей свадьбе. Марийка очутилась рядом с Васильком, он держал ее руку.
— Выкуп хотят гаврики! Выкуп так выкуп!
С ужасом видела Марийка: лоб у Василька осыпало каплями пота, мутно, зло застлались синие глаза… Там, в хате, когда «поладили» сваты, сказал Артем Соколюк, чтобы частували героя, взявшего Берлин, кричали люди, чтоб частували: двух сирот поставил на ноги, если бы не он, и свадьбы не было бы в Сыровцах. Частувать! Васнлек держал чарку, растерянно глядя на наседающую свадьбу, а она не могла, не способна была понять, что такому орлу и вдруг нельзя — брезгует лейтенант, обижает. Голова сельрады — пустой рукав продернут под ремень — приступился по-своему, по-фронтовому: стукнул стопкой по стопке Василька: за победу! За хлопцев, которых не дождались невесты! И тогда не устоял Василек, долго пил свою чарку, заслоняя другой рукой, чтоб не залить ордена и медали на груди…
Марийка тянула Василька от костра, чтоб увести в хату, от чужих глаз, но он насмешливо кривил губы, не шел — будто в отместку ей за что-то. А тут еще подзадорила свадьба:
Мы думали, що наш князь багатый,А вин скуповатый:Сим днив молотыв,Сим копыек заробыв,Та й выложив на тарилкуЗа хорошую дивку…
Сразу было выставлено угощение, заплескалась в чарках горилка. Топали сапогами сваты, визжали девчата — стали прыгать через огонь. За девчатами хлопцы. Выскочил из толпы Микола, пахнул на Василька злорадным оком, бесом перескочил пламя и скрылся в дыму.
— Не надо! — с запозданием пропишала Марийка.
Василек рванулся из ее руки. Он прыгнул невысоко, путь не загасил полами расстегнутой шинели огонь, — взвихрились искры и невесомая черная гарь. Марийка подбежала к нему: Василек, давя в себе стон, поднимался со снега, больная нога подламывалась. А свадьба смеялась добродушно: крепка оказалась для лейтенанта горилка — не фрицевский шнапс! Да ведь и то правда: от доброго сердца подносилась чарка — кого почитают, того и величают, — потому и была крепка.
Будто раздвинув свои ветхие стены, вместила хата Василька никогда не виданное ею многолюдье. Посаженные ко главу стола Грицько с невестой затерялись средь крепкой компании. И почудилось Марийке — собралась за столом одна семья, роится одно гнездо, и, наверное, впервые с того дня, как ушла война, ощутилось, насколько сильно поворошено ею это людское гнездо. Она всматривалась в лица гостей, двумя реками стекающихся к юным виновникам торжества, — никого не обошла война, кого ни возьми, хоть Василька, хоть дядю Артема, хоть дядьку Ивана с Ганной — она тут же, на свадьбе, а сынок ее не пришел с поля брани.
Горше всего глядеть в глаза тому, кого война оставила одного — и на веселой свадьбе точат эти глаза свою вечную печаль… На видном месте сидит дядька Денис — но какой мерой измерить было его муку, когда, отпартизанив, вернулся он на пустое подворье, не увидел своей любимой Мелашки, не услышал детей своих, только то и спасло, что назвали сельчане председателем колхоза — общие заботы отвели от своего горя… И Савелий Захарович Ступак сидит один с Ульяной рядышком — не вернулся Юрко. И невестина мать одна. И тетя Поля одна. И Фрося Петрик, сидящая рядом с ней, одна — недолго пожил в своей хате Михайло, и, отвергнув одну, Фрося лишилась и второй своей любви… В разные стороны разошлись когда-то венки Поли и Фроси, а война снова уравняла их.
Сейчас, когда на нее близко подышала война, Марийка содрогнулась от мысли, что человек может остаться один, и если бы не она, Марийка, мама тоже была бы одна. Эта мысль легко перелилась в другую: мама, добрая фея детства, могла бы не быть ее мамой, — и воображение нарисовало ей черную пропасть в безжизненной пустыне, и они разделены этой пропастью — одинокая фигурка мамы уходит от нее, уменьшаясь и уменьшаясь, и глухая бесцветная стена встала перед Марийкой, заслонив и дворик на Соляной, и Бородатку, и школу, и Сыровцы. Но ведь без них не было бы и Марийки… Она с трудом отогнала от себя жуткое видение и освобождено улыбнулась маме, и губы Зинаиды Тимофеевны тронула грустноватая — мамина! — улыбка…
Когда выпили за здоровье и счастье молодых, поднял Артем Соколюк вторую чарку, и тост его почти в точности повторил то, о чем думала Марийка. Поименно называл Артем тех, кого выломала война из гнезда людского — и Меланью с детьми, и Катю Витрук, и Якова Зелинского, и невестиного отца, и Ганниного сына, и Юрка Ступакового, и еще многих, кто лег в родную ль, не родную землю, — поднялась, притихла свадьба, и молодые стояли, сцепив руки в преклонении перед памятью павших. Женщины утирали глаза платками, мужики крепились, сомкнув зубы.
Конон обмахивал себя мелким крестом, как ни шикала на него стоявшая рядом Христя… Одного Константина Федосеевича не назвал Артем Соколюк — не верил в его гибель, боялся взять грех на душу, а может, просто жалел Марийку с матерью…
И настало время каравай делить — он стоял перед молодыми, как сказочный дворец, в обрамлении колосьев, цветов и голубков, и высились башенки-шишки: такой крепкой и богатой должна быть рождающаяся семья, и зижделся каравай на чистых расшитых рушниках, утопал в пучках красной калины, чтоб не увядала краса молодой жены — отныне она хозяйка дома, и пусть ей будет вечное цветение. Встала тетя Дуня, гордая возложенной на нее обязанностью, откраяла шишку вместе с голубком, оглядела застолье — кого ж первого величать? Подает Васильку:
— По праву тебе, сынку: отцом сиротам был и в боях оборонил их счастье. Тебе, сынку…
Низко поклонилась, поставила перед Васильком почетную шишку и чарочку поднесла.
Одобрительно загудела свадьба, закачала головами, дивясь мудрости тети Дуни. Василек, тоже с поклоном, взял шишку и по тому, как посмотрел на Марийку, она поняла, что сейчас произойдет что-то ни с чем не сообразное и унизительное. Все поплыло перед глазами, она только видела протянутый ей Васильком кусок каравая и, одновременно проклиная его и боясь опозорить и зная, что никогда не простит ему этого, онемевшими руками взяла никоим образом не принадлежавшую ей шишку. Добродушные, удивленные, лукавые лица кружились и плыли сквозь наступившую глухоту, откуда-то издали к ней проникло: Зося смеялась злорадно и ревниво, как там, в станционном поселке, когда в хату ввалились ряженые, и мама выговаривала Васильку, смущаясь своей резкости. А он, натянуто улыбаясь, выхватил новую тысячную палево-белую бумагу, положил на поднос остолбеневшей тете Дуне и, торопясь, выпил хмельную чарку.
Долго еще ухмылялся и посмеивался стол — поступок Василька был прозрачно ясен: быть новой свадьбе! «Встать и уйти», — говорила себе Марийка, и, наверное, она бы сделала это, не появись в хате опоздавший к началу праздничной трапезы сам голова сельрады.
— Дарю вам корову, что гребет полову! — воскликнул гость, распахнул кожух и уцелевшей в войну рукой выхватил из него замахавшего крыльями и оглашенно заоравшего красногрудого петуха.
До колик в животах хохотала свадьба, глядя, как Грицько никак не может справиться с петухом, и теснясь на лавах, чтобы дать место отмочившему такую шутку голове сельрады — подарок век не забудется! Петух тряс кровяно налившимся гребнем, норовил долбануть растерявшегося князя в руку. Наконец нашелся догадливый человек — схватил полыхавшую гневным жаром птицу, вынес в сени и кинул в комору — тут же допесся оттуда перекрывший и веселые голоса в хате, и музыку во дворе распевный петушиный крик — принял красногрудый красавец хату своею. А коли есть петух — курочки найдутся, и, стало быть, положил голова сельрады начало новому хозяйству.